2 место в номинации «Проза»=2019 (категория 21-30 лет) 

Александра Германович


Илай

(Фрагмент новеллы «Илай»)

Вячеславу Виттиху

Как безыссякно светит нагое первообразное солнце: ни ветер, ни редкие невесомые облака не остужают его любовного взгляда на землю. И дали застилает от глаз белизна его горячего полуденного блистания, расточающего и камни, а полноцветное небо в широкой маркизетовой вуали из света, ещё дышит в каждое сердце безбрежно спокойным и мягким дыханием Бога, когда Тот произнёс: «Да будет...».

Два мальчика в белых повязках, сидящие на пологой скале приморской горы. И кто один из них, который с умилённой улыбкой новорождённого прижимает к губам руку второго? Он оборачивается к нему, и глаза его сияют неизбывным и полным счастьем: он смотрит над собой, в непокрытое бесконечное пространство вселенной, которая призвала его к жизни, и улыбается в небо. Лёгкая птица, царственно опускаясь из запредельной высоты, режет тонкими крыльями горячий воздух над камнем и устремляется выше. Нет ни истока, ни предала старому и вечно юному миру, пока все обращается в нем. В красочных лицах света в его душе играют древние звуки памяти, и взгляд теряется в великих пространствах, которые не объять им. Из широкой полосы пустоты над морем в абсолютной тишине стеной идёт ветер и треплет волосы, и заставляет опустить веки. От него младенческий страх существования холодными руками окружает слабую душу ребёнка, и он смотрит в глаза второго, в которых — дом, в которых покой и совершенное счастье — вечный ненарушимый оплот в далеком мятущемся мире. <…> Он любит его одного как весь мир, так беспредельно, как только может любить нетронутая мучительным осознанием, свободная, как светлый воздух, душа ребёнка. <…> В нем умещается вся земля и все небо, солнце и все живое под ним. Это святая исконная любовь зарождения, истока, впервые питавшего душу — кристального ключа вечности, вкус которого не повторяется больше. <…> Он знает все то же самое, в его глазах в том же розово-сером сиянии каждый вечер темнеют и меркнут эти горы, и это море волнуется и брызжет солью точно такого вкуса, какой она кажется и ему. Его так же зовёт к поклону стена дальнего ветра. Он был зачат и рождён в тот же час, и таким же для него изнутри звучало биение сердца матери и ее тёплый голос. И весь необъятный мир предстал перед ним тем же. Можно ли разделить с другим взгляд? Если выйти точно из одной точки с ним.

∞∞∞

Серебряным дождём умывался в ночи чёрный город. Сырой и вязкий холод серой тучей на остром обрыве скал лежал на нем, таком же, как камень. Покорные листья, упавшие, соединялись друг с другом в горькую материю смерти, и пар их последнего дыхания возвращался в далёкое небо. Тёмная вода своим мелькающим отражением глотала мосты и проходила незаметно и безвозвратно. Янтарным мёдом наливались живые стекла домов. Редкие очертания двигались в темноте мимо. Груды цветного камня в намеренном и глубоком молчании смотрели вспять и наружу. Чистые кресты сияли в высоте над черным земным холодом и кричали, что есть Вечность.

Но где она? Где совершается Чудо, где находится назначение, и где нам встречается Бог? Где на всём неисходном земном пространстве есть место для человека? Чему во всем неоглядном многообразии не чужд человек? Я спрашивал, и холодный город отвечал мне безмолвием равномерно стучащих  о камень позднеосенних капель. Откуда я взял начало? Зачем я жив? Что делать мне со своей жизнью? Я ничего не узнавал в этом мире, и он, далёкий и чуждый, смотрел на меня недобро и строго. <…>

Я видел, как холодные капли ложатся на землю, как, безбрежно залитая слезами, она отторгает влагу. Как бегут от дождя, закрывшись в саванах капюшонов, отдалённые фигуры людей. Маслом стекая по пальцам, согретые капли ударялись о грубый бетон тротуара. Тяжёлые колёса из чёрной резины давили и резали тонкие прозрачные лужи, и колкими тумановыми частицами вода распылялась в стороны от дороги. Тусклые фонари дрожали и гасли, закрывая глаза от усталости и отрубая квадратные куски улиц. <…>

∞∞∞

Вздрагивая, оцарапанные металлическими каблуками, измождённо скрипели выложенные углами деревянные половицы зала, и мягко шуршал серый ковёр, приколоченный к полусценку. Светлые стены оттенка миндальной муки возвращали произнесённое говорящим и тянули внутрь, в бесконечности висящих картин, полузакрытые взгляды, обращённые к стоящей у мольберта фигуре. Ровная паутина голосов разрывалась звоном тяжёлых цепей, теребящихся вслед за грохочущими кузовами, долгим потоком гудящих сигналов. Как ковчег в темноте совершенного хаоса, где в пыли осыпались ветхие городские стены, малый зал галереи тянулся и высился и казался последним миром. Напряжённый и душный, воздух точно готовил грозу, собираясь разлиться на землю небывалым и очистительным ливнем.

За высоким деревянным окном солнце опускалось в серые досиня тучи, и последние мягкие и короткие лучи, как невесомая изморось света, рассыпались под крыши. Луч просочился сквозь приоткрытый разрез сплошного оконного покрова и коснулся его щеки. Я не знал его имени. Неизъяснимый взгляд, каким он поймал этот луч, каким, удерживая его, всмотрелся в тайное существо света, вдруг скользнувший в сокровенную бездну моей души, в далёком космическом отзвуке отразился тончайшим и лёгким, слёзно-прозрачным сияньем её истока.

<…>

Над равномерным шумом голосов собравшихся в зале я различал тонкое, неуловимое уху, сказанное точно бы языком, который я знал от рождения и берёг в своей глубине, но которого никогда до сих пор не слышал. Белая-белая талая весенняя вода вставала перед моим взглядом: глубокое древним айсбергом озеро, по краям ещё не расковавшееся ото льда. Я слышал звук, с которым упал в него серебряный луч и в нём разлился. Свет, как колокол, зазвенел в исключительной чистоте и добрался до самого дна, до самых краёв, врезавшихся в плотную почву берега, и лёг на поверхность. Ослепительные горячие звезды сбегались в одну точку под небом, ими сиял берег, и солнце, опустив свой огненный взгляд в податливую мягкую воду, не вмещавшую до сих пор ничьего отражения, разглядело второе солнце. Где-то в божественной заповедной дали, которых не осталось на свете, это случилось. Я что-то узнал, и что-то сейчас же скрылось обратно в пространство духа, как детские сны с первым утренним голосом исчезают под веком. <…>

Беспорядочное мелькание, истошный крик увязших в широком потоке автомобилей, шершавый скрежет тротуаров. И только один понятный мне взгляд, одно настоящее движение в вязкой бездне. Я вдруг почувствовал свет, который никогда в моей жизни не посещал мою душу. Мне перестало быть больно. Точно чувство, какое мог узнать человек, поняв, зачем все долгие годы он жил. Легче слова, тонкая птица, спавшая в моей душе все время, вдруг встрепенулась и захотела ощущать под крыльями воздух. <…>

∞∞∞

Пустая догола прямая дорога лежит при море. Утихшие волны качают прозрачную, мертвенно-лазурную, как стекло, воду. Пустой берег. Пустой город. Пустая, упавшая в вечернюю тень, тропа к пригорной деревне. <…> Немыслимая тишина, которой никогда он не слышал и которой боялся бы неизмерно, раскатно гремит в тяжёлом солёном воздухе. Ровным и остановленным взглядом он обводит знакомые дороги, по которым нельзя больше ни к чему дойти: бессильно блекнут в вечернем свете их тонкие кромки, и горячим туманом закрываются дальние горизонты.

Куда течёт сапфировое море? В какие дали уходит? Все ли, как их несчастный отец, вышли когда-нибудь из моря? Все ли за море уходят? Куда ему идти и где теперь встретить Илая, которого потеряли в море? Он ни за что не вернётся без него назад: без него не может быть дома. <…> Он уйдёт в горы и с гор поднимется в светлое небо, в котором кричали птицы, и тогда увидит, куда впадает вечное море.

Он уходит от города, и ни души не остаётся вокруг. Только малая лодка качается на воде у самого берега, и в лодке стоит нищий лодочник и смотрит на него печальными живыми глазами и что-то говорит ему. Он тоже что-то ему отвечает и поворачивается прочь от моря, и бежит к скалам. <…> Красный луч поджигает пришедшую издалека тяжёлую синюю тучу, висящую над морем, и она взрывается алым заревом над скалой и тает. Красный свет заливает наполовину пологий выступ, с которого видно море и город, вершину их края, и крутая скала, на которую никогда они не взбирались, поднимается выше и выше, уводя его в небо.

Маленькой и далёкой кажется песчаная земля, мелким и ровным черно-красно-лазурное море, и частыми колотыми камешками мелькают внизу лысые головы скал. Широкой россыпью сверкающих чешуек покрывается водная гладь далеко-далеко оттуда. Непролазная гряда позади закрывает от него город, в который он не вернётся больше. За его спиной – безбрежная горная долина, скрывающая пустыню. Море уходит на юг, и конца ему всё равно не видно. Всё заливает вечерний свет, и горизонт тонет в ослепительном сиянии, которое часто ему снилось. Может быть, это и есть сон, и, может быть, они снова, как раньше, проснутся в прохладной комнате утром. Сон – это то, чего не бывает, а его никогда не бывало без брата. Он обманет страшный и хитрый мир, и они снова выйдут из моря и проснутся. Крошечная тень стоящего на скале человечка показалась у самой кромки красной воды. Он перехитрил мир. Огромный, громкий и цветной, он всё равно ему не нужен. Пусть пропадает. Злобный мир. Пусть тоже падает в море. Ему нужен брат, и никто не может забрать его. С самого края скалы он видит, как пламенный шар разрывается светом, и вот-вот погаснет. Вахед… этнан… талатан[1] .

∞∞∞

Кто был этот лодочник, который один на земле заговорил с ним? «Ацор, йелед!», – он кричал ему. «Эйнени мэсугаль ледобэр итха. – он ответил, — Ани холех лаакх шели». В его добрых глазах блеснули мягкие огоньки, похожие на мамины слёзы, когда она склонялась над ними ночью. «Ани ах шельха!», — он ещё сказал ему. «Ло макир отха. Ата макир оти», — был его последний ответ[2]. Но что он значил? Не я ли, в конце концов, был тот, который прыгнул со скалы в море? <…>

∞∞∞

Продиравшееся через серую вязь и утопавшее в белогребенных волнах плотного дыма, в холодном январском небе боролось солнце. Надрывая наброшенный на него душный и сизый саван, оно бросалось к земле и стремилось сказать ей слово. Жгучими потоками его золотая кровь разливалась на мёрзлых фасадах и снова смывалась седым мраком. Огненной молнией свет ударял в западное окно мастерской, и, как вольфрамовая лампа, она озарялась мощным сиянием и обнажала предметы. Под находившими тучами все угасало, и из-за узорчатой решётки на меня опять смотрела полутёмная пустота подвала. <…>

Жили ли на земле когда-нибудь подобные мне люди? Может, их не рождалось на свете, а может, все они давно взошли в вечность, и я один рыскал теперь по бескрайному миру, непонятный и непригодный ему, и действительно на всей земле от рождения и до смерти у меня не могло быть ничего родного.

Вылетевший из ары, ветер ударил в лицо колючим морозом, и, сидя на коленях, я втиснул голову в выгнутый прямоугольник решётки. Солнечный залп снова ворвался в окно и залил пустую комнату цоколя галереи. Густой и ровный, покрывавший столы, пахучий лак, вызволявший из памяти стройные ряды школьных парт в душном и светлом без меры старом учебном зале, отражал его мягко и тускло. На крайнем столе многоэтажными рядами были составлены краски. Полувыдвинутыми торчали из-за блестящих плоскостей гвоздистые спины стульев. У левой стены скелетами толпились пустые мольберты. С центрального на юг учебной доской с оставленным на ней росчерком смотрел отрывной бумажный холст, и непокрытой, с мольберта, отвёрнутого от других и обращённого к лицу утреннего солнца, мой взгляд ловила картина, которой я раньше не видел и на которую смотрел так неизмеримо давно.

В горячем полуденном блистании на ней дышало полноцветное небо. Лёгкая птица, царственно опускаясь из запредельной высоты, тонкими крыльями резала жаркий воздух над камнем. Великие пространства рыжих гор было невозможно объять взгляду, и за ними приоткрывалось скупое волнами сонное сапфировое море. В него падали прямые лучи нагого первообразного солнца, светившего так безыссякно и заливавшего наполовину пологий выступ, над которым в неизвестную высоту уходили крутые скалы. Белое пятно загрунтованного холста заполняло центр плоской скалы, на которой, я помнил, сидели два одинаковых мальчика в белых повязках… Луч солнца рассеялся: поднявшийся с запада, ветер, разметал жидкие клочья седой вязи, и в глаза мне пролился сверкающий негасимый свет, розовой поволокой застеливший всё перед ними.

И ужас, и счастье немыслимого, громового откровения до крика, до боли, до трепета, до оцепенения, до непроизносимого предела, невнятной лавиной обрушились с высоты, в какую я не искал заглянуть. Занавес разорвался, и, выброшенный из тусклого чрева, извиваясь и заслоняя глаза руками, я зарыдал, ослеплённый неимоверным сиянием, как если бы встретился взглядом с Богом.

Я вскочил с колен и бросился в тёмную ару, за которой горел вечер. Чистейшее солнце накаляло зеркальные мостовые и растворяло всю грубую плоть мира. Улиц не стало, не высились над землёй, полные пышной гордостью, изрезные громады, не заторяли просторов бездвижные котельни машин, и вольную воду не щемили узкие кромки бетона. Мир стал светом, и земля и небо, тайные близнецы, отразили друг друга, и ядро мироздания раскрылось колодой веков, хранившей и пути, и истоки всех судеб.

Перед ним, истинным и знакомым лицом мира, как же мне было страшно. Не знать, что будет. Не знать, что было. Кто я такой и откуда пришёл сюда. Кто он такой, и какие нити были когда-то протянуты между нами, если когда-нибудь были. Что за древний язык я расслышал в отражении его взгляда? Всё показалось мне, с самого начала, с рассеянного пучка солнца в малом зале, или с самого начала всё было именно верно? Это моё видение о мире, или всё-таки это и есть мир? Всё – ложь, или всё – истина? Всё случайно, или у всего на земле есть своё назначение?.. Всё проходит, или всё возвращается снова? <…>

Одно или другое. Чувство, которое сопровождает и ведёт нас, пустое и ненужное впечатление, случайная комбинация сцепок памяти, или откровение неразгаданной жизни. Что все-таки слепо, а что видит: рассуждение или чувство? Правит та половина, которая отказывает душе в зрении, но что если хоть на мгновение допустить, что ощущение право?

Слабые, согбенные тяжестью времени, шли мимо низкие старики с погасшими, обращёнными внутрь, матовыми глазами, которые не умирают, а становятся юными снова. Блестящие веки задирали маленькие древние люди, ограждённые трепетным неузнаванием и безотчётно счастливые в своей беззаботности. Над одними и над другими был свет, и тысячи перламутровых нитей вплетали их в великолепную ткань святой человечности. Дни и ночи, как птицы, кружили над ними стройными стаями, кричали и пели, и роняли им в руки волшебные перья бессмертности. И люди озарённо любили. <…>

Что значило, если Виктор действительно был Илаем? Что если мир, которому я противился от начала, в котором видел безжалостного врага, так долго шёл мне навстречу, и Кто-то Вышний направлял каждый мой шаг на земле? Что значит жизнь, если век за веком с любовным всепрощением Он ведёт нас от святого истока к престолу нашего вечного назначения? Что, если в самом деле Он не бывает строгим, а слышит каждое движение наших душ и столько любит нас, что готов сотворить невероятное: и рассечь ладонью века, и повернуть вспять время, чтобы дать долгожданное утешение нашему духу? <…>

Когтистые лапы, какими всё время я защищался от мира, на моих глазах падали вниз безоружными ладонями, и мой испуганный взгляд исполнялся самым человеческим, что бывает: нежным доверием Богу. Лёгкой птицей на душу мне опускалась чистая радость, и ничто не могло бы спугнуть её. <…>

Я видел перед собой брата, и неизбывным счастьем по-прежнему отзывалось ему моё сердце. И так же безыссякно светило нагое первообразное солнце.



[1] «Один…Два…Три» (араб.)

[2]«Остановись, чадо!», – Он кричал ему. «Не могу говорить с Тобой. – Он ответил, — Я иду к своему брату». В Его добрых глазах блеснули мягкие огоньки, похожие на мамины слёзы, когда она склонялась над ними ночью. «Но Я Твой Брат!», — Он ещё сказал ему. «Не знаю Тебя. Ты — чужой», — был его последний ответ (ивр.)